Учитывая, что путь аж в тридцать километров занял три дня и предполагал две ночевки, было отведено и время на отдых в пути. И Софья по достоинству оценила здоровущие шатры из алой ткани. Уютный и удобный, такой шатер ставился не сразу на землю, а на специальное основание, прогревался переносными жаровнями и разгораживался внутри с помощью занавесей на небольшие комнатки.
У царя с царевичем был свой шатер, у дам свой, но вечером царевич все равно сбежал к сестре.
Там их и нашел уже спящими Алексей Михайлович.
Полюбовался на картину — два ребенка спали, обнявшись, Софья обхватила брата за шею, а тот, словно защищая сестру, придерживал ее за талию. Рядом бдели служанки — и царь решил навестить царевну Анну.
Хоть и не любил он сестру, но все ж родная кровь…
Царевна поклонилась брату, предложила горячего сбитня, присесть, захлопотала вокруг сама… Алексей Михайлович махнул рукой, мол хватит, присядь рядом. Хотя ему и было приятно.
— Что думаешь, Аннушка?
— О чем, государь?
— Брат ведь я тебе, Аннушка…
Царевна опустила глаза. Да, брат. По вине которого она навсегда останется без семьи, без детей, безжизненная, бесплодная, никому не нужная…
Но за тонкой перегородкой сопела Софья — и ругаться как-то не очень хотелось.
— Так о чем мне говорить, братец?
Алексей Михайлович задумался. А потом мысленно махнул рукой. Не с врагом ведь говорит — с самой тихой и безответной из сестер.
— Знаешь ведь, что не просто так мы едем…
— Знаю. Алешенька сказал. Разумники они у тебя.
— Они?
— Они с Софьюшкой неразлучны. Знаешь, братец любимый, смотрю на них — и сердце поет. Любят они друг друга, заботятся, они не одни…
— Да разве мы когда одни были?
Алексей Михайлович и сам услышал фальшь в своих словах, нахмурился. Царь всегда один, увы… С сестрами душевной близости нет, у него огромный мир, у них узкий. Любовь есть, а вот понимания, помощи, плеча подставленного — нету. То же и с женой.
Любовь — она любви рознь.
Есть любовь, когда заботишься ты, за все отвечаешь ты, во всем виноват — ты. А есть — когда тебе тоже подставляют плечо и ни в чем не винят, ты ведь не Бог, а человек. Анна сейчас говорила о втором, он — о первом.
А окружающие…
Приближенных много, а близких… с кровью из сердца рвал и Бориса Морозова, и Никона, понимая, что не его любят и ценят, а ту власть, которую получили через него. И знает, что с любым так будет, но больно же, больно!
Один, всегда один. Дети малы, родители ушли, сестры не понимают до конца, кто сказал, что корона — не терновый венец. Анна чуть кивнула, словно соглашаясь с мыслями брата… угадала?
— Как и что дальше будет — одному Богу известно, а они уже друг друга понимают, поддерживают…
— Учиться хотят. И других детей учить.
— Разве плохо это, братец?
Алексей Михайлович пожал плечами.
— Да не плохо. А не должно им об этом думать. Они мне сказали, что пусть-де они с дерева есть станут, только чтобы другие дети на Руси не голодали.
— Они и со мной про то говорили, братец. И сказали, что раз Бог о них позаботился, то они о других должны позаботиться.
— А мы о том в их возрасте думали?
— Так разве плохо, что понимают они больше нашего?
— Под такой ношей и более крепкие плечи гнутся.
— Вот и не разлучай их пока, братец. Вдвоем все вынести легче, чем поодиночке.
— Алексей просится школу устраивать, Софью за собой тянет, а ведь не бывало такого ранее. Как бы не прокляли…
— Да кто решится, братец?
— И не по чину это Софье…
Анна вдруг упала на колени перед царем. По лицу побежали слезинки.
— Братец! Христом-богом прошу! Смилуйся!
Как ни грозен бывал Тишайший царь, но перед женскими слезами устоять не сумел. Тем более просили не жена и не сестрица Татьяна, а самая тихая и безропотная Анна. Сердце не каменное…
Царь поднял сестрицу с колен, вытер ей слезы…
— Знаю, о чем попросить хочешь.
— Не в школу ж она рвется, ей рядом с Алешей быть хочется! Я с ней бы поехала, приглядела, чтобы все было по чину…
— Посмотрю, что старец скажет, подумаю…
Но видела, видела Анна — чуть дрогнул царь. Не за себя ведь просила, за племянницу. Под пыткой бы женщина не призналась, но иногда казалось ей, что Софья — живой веселый огонек. Который горит ясно и ровно. Дунешь — погубишь. И еще она понимала, что у нее так никогда не было. Она жила, как в полусне, с рождения и до того дня, как малышка вцепилась в нее и посмотрела в глаза.
Вот у сестрицы Ирины такое было, когда к ней королевич сватался. Загорелась, да потом и потухла, зола осталась. Татьяна сейчас горит, но пламя это дурное, нехорошее. Неправильное.
А Софью она погасить не даст. Понадобится — в ноги старцу кинется. Понадобится — на коленях от Москвы до монастыря проползет. Потому что впервые за невесть сколько лет живой себя почувствовала.
Живой и счастливой…
— Не плачь, сестренка…
Алексей Михайлович сам утирал катившиеся по лицу женщины слезы и думал, что может, и не стоит рушить детскую дружбу. До Бога высоко, до Дьяковского далеко, авось и можно разрешить маленькую вольность?
Пусть дети подольше не расстаются. Эвон, они до чего вместе додумались. А он приезжать будет, приглядывать… да и не одних ведь отправит! С сестрицей Анной. Пусть пару лет поразвлекутся, почему нет?
Уж ему-то лучше всех остальных известно, сколь богата запретами и ограничениями царская жизнь.
Сам монастырь Софье понравился. В той жизни она, конечно, в нем не бывала, с брезгливостью относясь к тем, кто гадил в жизни и ханжествовал в церкви. А иначе и не скажешь. Можно подумать, что покаяние отменяет сделанную гадость! Ан нет! Подлости тебе Бог не простит, что бы там попы не пели. Она на весь род твой ляжет…